Главная       Дисклуб     Наверх  

 

 В поисках подковы

 Об одном образе О. Мандельштама

Часть 2

 

Вернуться к части 1

 

 

Осипу Мандельштаму в русской поэзии принадлежит некое особое, исключительное место, на других поэтов не распространяющееся. Оценка его, отношение к нему, скажем так, не вполне соответствуют характеру его творчества и значению его поэтического наследия. То ли из какой-то политкорректности, то ли из нашей врожденной деликатности значение и место Осипа Мандельштама в русской литературе, как правило, точно не определяется. А ярлыки типа «великий поэт», «блестящее мастерство» не спасают, хотя, разумеется, Осип Мандельштам – истинный поэт и в выражении своих идеологических и политических пристрастий был честен и последователен.

Но мы всё же говорим о русской поэзии, о поэте, пишущем на русском языке. Или его наследие не принадлежит русской поэзии, а представляет собой некое специфическое явление, диковинное образование, что делать с которым мы не знаем? Да вроде бы нет. Все писавшие о Мандельштаме, кажется, единодушно относили его к Русской поэзии, к русской литературе. Но в таком случае теперь, когда прошло время и когда многое определилось, при свете пережитых Россией и ее народами трагедий и испытаний, мы должны и обязаны по возможности точно определить своеобразие О. Мандельштама и его истинное положение в русской литературе.

Анна Ахматова уже в шестидесятые годы миновавшего ХХ века писала: «Сейчас Осип Мандельштам – великий поэт, признанный всем миром». И формально это справедливо. Но не по существу, так как это «всемирное признание» – показатель не такой уж безусловный, каким его зачастую выставляют. «Признание «всем миром» для русского писателя не главный и вовсе не универсальный критерий оценки. В этом мы убеждаемся по временам более поздним. Скажем, по диссидентскому движению, что проявилось, можно сказать, в классической форме в судьбе А. Солженицына.

Это подтверждается и обесцениванием Нобелевской премии. Если эта премия по литературе вручается журналисту средней руки, лишь по политическим соображениям, это говорит и о ее окончательном падении и об отношении к русской литературе со стороны так называемого мирового сообщества, выискивающего лишь диссидентствующих авторов, пишущих на русском языке. Припомним, что слово диссидент в русском языке означает вовсе не наличие своей, отличной от господствующей позиции и уж тем более не альтернативной, но – вероотступничество, критицизм по отношению к России и русскому народу. То есть не обустройство жизни на каких-то иных основах, но разрушение существующего уклада жизни, как конечной цели, без предложения «новой архитектуры». Ведь диссидентство – феномен больше психологический, чем социальный. Разумеется, Осипа Мандельштама к этому движению не причислишь, так как он был все-таки одаренным поэтом. Но – в выражении своих мировоззренческих и идеологических пристрастий.

Выдающийся поэт первой волны русской эмиграции Георгий Иванов приводил слова одного из редакторов Собрания сочинений Осипа Мандельштама, вышедших в Нью-Йорке, а именно Б.А. Филиппова: «Огромная иудейско-христианская культура стоит за каждым словом, за каждым нещедрым образом Мандельштама… Никакого украшательства. Только необходимое. Но для полной расшифровки читателем этих строк-иероглифов как много требуется знаний, ума, чувства». Довольно точная характеристика творчества О. Мандельштама. Хотя суть «иудейско-христианской культуры» мы можем узнать по другим источникам и по другим текстам. Что нам добывать ее, «расшифровывая» «строки-иероглифы» поэта, вроде бы принадлежащего русской литературе… Или русскоязычной? Или какой?

Казалось бы, пусть существует и такое миропонимание. Пусть цветет поэтическая палитра во всем ее многообразии… Всё так. Да только не получается такого цветения, так как то миропонимание, которое исповедует О. Мандельштам, непримиримо, агрессивно и даже воинственно к русскому православному миру. Причем без всякой на то причины, по определению, по самому факту его существования. Ну, скажите, почему Россия для Мандельштама «чудовищна» в 1913 году, то есть до ее революционного крушения в 1917 году:

Чудовищна, как броненосец в доке,

Россия отдыхает тяжело.

Значит, подлежит «исправлению», революционной «перековке». К тому же это ведь еще и неправда, так как в своей многотрудной истории России не доводилось «отдыхать», тем более «тяжело»…

Осип Мандельштам – исправный идеолог революционной переделки, «перековки» России, то есть идеолог произвольных насилий над ней. Никакая другая поэтическая задача не сказалась в его творчестве с такой определенностью и силой, как эта. Но теперь-то, когда эта революционность изобличена и развенчана в нашем общественном сознании, ее идеолог не может оставаться неответственным за нее, так как поэтическое и политическое в его мире находятся рядом.

Запоздалое обличение самодержавия в 1931 году свидетельствует не только о чисто классовом подходе, когда уже и новая власть начинала от него отходить, но – о ненависти к России вообще:

С миром державным я был лишь ребячески связан,

Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья –

И ни крупицей души я ему не обязан,

Как я ни мучил себя по чужому подобью.

 

…Так отчего ж до сих пор этот город довлеет

Мыслям и чувствам моим по старинному праву?

Он от пожаров еще и морозов наглее,

Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый!

Почему Москва по определению «курва», и почему она «лапчатая» «рассадник холода»? Не знаю. Это известно только самому О. Мандельштаму и его идеологическим преемникам и последователям:

У кого под перчаткой не хватит тепла,

Чтоб объехать всю курву – Москву.

 

… Как будто холода рассадник

Открылся в лапчатой Москве.

А вот почему Иван Великий «на черной площади Кремля» сравнивается с виселицей – это известно доподлинно, так как является не чем иным, как открытой войной против православной России:

…разбойничать привык

Без голоса Иван Великий,

Как виселица, прям и дик.

Видимо, это и есть «блестящее мастерство». У М. Горького в «Жизни Клима Самгина» есть сравнение Ивана Великого с пальцем, указующим в небо. Согласимся, что это вовсе не то, что сравнение его с «виселицей», да еще почему-то привыкшей «разбойничать»…

Иногда О. Мандельштам и вовсе впадает в некий стихотворный экстремизм:

Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –

Обещаю построить такие дремучие срубы,

Чтобы в них татарва опускала князей на бадье…

Кроме того, здесь явно ощутима угроза русскому миру.

Ну и – нарушение не только православного, но и христианского миропонимания вообще, не знающего ни иудея, ни эллина, для которого все люди равны. В поэтическом же мире Осипа Мандельштама это антихристианское разделение людей происходит четко и недвусмысленно:

Там, где эллину сияла

Красота,

Мне из черных дыр зияла

Срамота.

Это – главное. Этим определяется система ценностей в его поэтическом мире, его отношение к православию, России, русскому народу. А оно, казалось бы, беспричинно по отношению к православию и русскому миру агрессивно и даже воинственно. Но причина его, как видим, есть. Она кроется в нарушении этого незыблемого христианского постулата.

Если отыщутся филологи, которые, основываясь на богатейшей русской поэзии, докажут мне, что это и есть «блестящее мастерство», что это и есть плоды творчества «великого поэта», я буду им только благодарен. Но пока таковых встречать не доводилось. Только бездоказательные ярлыки в самых превосходных степенях.

Его «гражданские» стихи, «политические» темы его творчества представляют собой абсолютную либеральную догматику, без всяких каких-либо уклонений и личных интерпретаций. К примеру, соотношение Ленина и Сталина, дошедшее в неизменности до наших дней:

Прошелестит спелой грозой Ленин,

И на земле, что избежит тленья,

Будет губить разум и жизнь Сталин.

Усматривать в столь примитивных декларациях, бесконечно далеких от действительно происходящего в стране, «блестящее мастерство» нет никаких оснований. Скорее – это обыкновенная идеологизированность, не позволяющая автору объяснить столь сложный и трагический период истории России. По сути, это – интеллектуальная капитуляция в угоду псевдолиберальной догматике. И не более того.

Произвол в стихах О. Мандельштама порой просто поразителен. К примеру,  «Воронеж – ворон, нож!». Разве это не свидетельствует о том, что принята виртуозная версификация, жонглирование словами? Ведь такое определение Воронежа строится на абсолютном произволе: ворон – зловещая птица, нож – орудие убийства. Аллитерация сама по себе оказалась дороже топонимического значения слова. В то время как значение этого слова совсем иное. Предположительно – от вороной, то есть черный. Учитывая то, что этот край славится черноземами, вполне возможно и такое происхождение слова Воронеж. Но, скорее всего, название реки, а потом и города происходит от вороп – нападение, грабеж. Ведь долгое время это была пограничная река. И это не единственное подобное название в южном направлении. Ведь есть еще и река Ворон, приток Хопра, название которой тоже происходит отнюдь не от зловещей птицы.

Но у О. Мандельштама другая «задача», – будем полагать, проистекающая, не из злого умысла и не из какой-то недоброй преднамеренности, но из существа его веры, ментальности, что ли, – выискать уничижение всего русского там, где его быть не может…

Никакого парадокса нет в том, что Осипа Мандельштама сделала «великим поэтом» советская власть и она же его уничтожила: «Мандельштама физически уничтожила советская власть. Но всё же он вышел на большую литературную дорогу одновременно с укреплением этой власти… Имя Мандельштама, начиная с 1922 года, из узкокружкового становится именем известного поэта» (Г. Иванов).

«Он был советским поэтом в самом ортодоксальном смысле слова, причем – в первично октябрьском духе» (Г. Иванов). Изначально славословил грядущую революцию, жил «большевея». Но тогда откуда в его судьбе – падение, гибельный пожар и катастрофа его таланта, которые справедливо различал всё тот же Георгий Иванов? Но следует сказать, что причины и характер катастрофы таланта О. Мандельштама он представлял себе и описал всё же неточно: «И никакого Петербурга вообще давно нет: и Мандельштам «собственной рукой», точно подписывая сам себе приговор, озаглавливает стихи о Петербурге «Ленинград».

Всё кончено. «И надежды больше нет». Остается повторить про себя, о себе, в 1930 году то, что сказано было им в 1923 году о казавшемся еще тогда «прекрасном веке» (Г. Иванов).

Как чужда и ненавистна была ему Россия самодержавная, «мир державный», так же непонятна и ненавистна была Россия новая, советская. И только период революционного анархизма и беззакония начала двадцатых годов казался ему «прекрасным» веком. Падение и катастрофа его таланта проистекали не от того, что он, якобы приспособившись к новым условиям, жил «большевея», а в том, что «штабс-маляр», «поющий о пробках в Моссельпроме» (это из стихотворного определения С. Есениным В. Маяковского), из него выйти не мог.

О. Мандельштам словно не понял того, что ретивая революционность уходила в прошлое, что происходила «смена вех», трудно и мучительно созидался новый тип государственности, когда в прежней идеологической революционной личине совершался возврат к народной культуре и народному самосознанию. И его вчерашний критицизм к России и русскому народу, необходимый первореволюционерам для разрушения великой православной державы и подавления всякого сопротивления, теперь воспринимался как крамола, как противодействие новой власти, созидавшей новую государственность. К тому же он сочинял «политические» стихи, всецело выражающие либеральную догматику и далекие от того, что действительно происходило в стране и в народе. Это было уже прямым вызовом новой власти, не реагировать на который она не могла. Так что причина человеческой трагедии Осипа Мандельштама была предопределена не только жестокостью власти, не столько чьим-то произволом и прихотью, сколько самим характером творчества и миропонимания поэта. Ну а власть тогда и не могла быть иной, в условиях разрушенной русской государственности и трудного созидания новой в условиях жесточайшего идеологического противодействия ей.

Я понимаю, сколь необычны мои суждения о творческой и человеческой судьбе Осипа Мандельштама, сколь они отличны от расхожих представлений о поэте, выводимых, кстати, не из его творчества, не из его текстов, а из соображений внелитературных. Но я обязан был их высказать. Во-первых, потому, что они выходят из текстов поэта, из его творчества. Во-вторых, они нисколько не унижают большого поэта, но свидетельствуют о всей сложности и трагичности его судьбы и положения в русской литературе. Без такой «поправки» наше представление о поэте Осипе Мандельштаме будет неполным, – что ничем не может быть оправдано.

Особенно же несовместимость мировоззрения Мандельштама с русским самосознанием сказалась в его запоздалом споре с Блоком о гуманизме, в статьях «Барсучья нора» и «Гуманизм и современность». Блоку вообще отказывается в праве на звание поэта современного, а значит, поэта вообще: «Блок был поэтом девятнадцатого века». Почему? Ведь большую часть своей творчески активной жизни он прожил в двадцатом веке… Потому что, как считал Мандельштам, «вся поэтика девятнадцатого века – вот границы могущества Блока…». Таким образом, за критерий оценки художника берется признак во многой мере формальный – поэтика, приемы. Сам же Блок считал, что «поэт – величина неизменная. Могут устареть его язык, его приемы; но сущность его дела не устареет». Блок считал, что «сущность поэзии, как и всякого искусства, неизменна».

Но за таким воззрением Мандельштама кроется известное, вполне прогрессистское представление, согласно которому художество развивается по законам прогресса – от простого к более сложному, где предшествующее непременно устаревает и отвергается, хотя вся история культуры говорит об обратном. Мандельштам не ведал о главном противоречии времени, над которым мучился Блок, – цивилизация и культура, их взаимосвязи, поглощение культуры цивилизацией…

Блок видит трагедию крушения гуманизма во всем мире, а не только в России. Для Мандельштама русское является провинциальным, противопоставленным европейскому. Из этого логически и неизбежно выходит, что спасение – в европейском сознании: «Выход из национального распада к вселенскому единству лежит для нас через возрождение европейского сознания».

Примечательно, что порчу русского сознания Мандельштам усматривает начиная с Аполлона Григорьева: «Начиная с Аполлона Григорьева, наметилась глубокая трещина в русском обществе». Блок же усматривает порчу русского сознания совсем в ином, в голой обличительности самой по себе, о чем он писал в дневнике: «Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». – Отсюда – начало порчи русского сознания – языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве – вплоть до мелочи – полного убийства вкуса». С именем же Аполлона Григорьева Блок связывал не безвольное подражание европейскому, а значит, и утрату своего, на что легко и просто шли, говоря пушкинскими словами, «обезьяны просвещения», а, наоборот, «нашу умственную и нравственную самостоятельность» (А. Григорьев): «В наши дни «вопрос о нашей самостоятельности» (выражение Григорьева) встал перед нами в столь ярком блеске, что отвернуться от него уже невозможно. Мне кажется общим местом то, что русская культура со смерти Пушкина была в загоне…»

И самое главное различие в воззрениях Мандельштама и Блока – это понимание хаоса и стихии. Мандельштам различает лишь хаос, причем видит почему-то его как силу разрушительную в самой природе русского человека, в его воззрениях и представлениях, в его ценностях: «Хаос поет, в наших русских печках, стучит нашими вьюшками и заслонками». То есть якобы сама природа русского человека является препятствием в его развитии, злой разрушительной силой. По сути, он не только отказывает русскому человеку в праве на существование, но видит в нем угрозу цивилизации. Воззрение, что и говорить, более, чем странное…

Блок четко различает хаос и стихию: «Хаос есть первобытное, стихийное безначалие; космос – устроенная гармония, культура; из хаоса рождается космос; стихия таит в себе семена культуры; из безначального создается гармония». Поэт говорит не только о стихии природной, но и народной: «А уверены ли мы в том, что довольно «отвердела кора» над другой, такой же страшной не подземной, а земной стихией – стихией народной?»

Из таких разных воззрений выходят и совершенно разные пути спасения. Для Мандельштама – это путь возвращения к гуманизму европейскому, во вселенском единстве, и неопределенной новой социальной архитектуре: «Но есть иная социальная архитектура…». И уж совсем утилитарно-потребительская мотивировка «высшей целесообразности в соответствии с ее потребностями» (личности, разумеется). Но ведь очевидно, что всякая социальная архитектура есть укрепление внешнего порядка, имеющего свою неизбежную закономерность, о чем писал Д. Мережковский: «Может быть, укрепляя внешний порядок и не думая о внутреннем, мы укрепляем стенки снаряда, начиненного порохом; чем крепче стенки, тем сильнее будет взрыв»…

Перед Блоком же со всей остротой встает вопрос о соотношении цивилизации и культуры, ибо хранителями культуры становятся варварские массы. Итак, Блок видит спасение в народе, в стихии народной, Мандельштам, – в социальной архитектуре. «Есть иные люди, – писал Блок, – для которых земля не сказка, но чудесная быль, которые знают стихию и сами вышли из нее – «стихийные люди».

Что надежнее, что вернее – «социальная архитектура» или живая народная стихия, надеюсь, очевидно. Но поразительно это даже стилистическое, лексическое совпадение фраз: «Есть иные…».

Итак, спасение, по Мандельштаму, кроется во «вселенском единстве» и «мировом хозяйстве», в новой «социальной архитектуре». Причем главный довод, главная причина, по которой Россия «выпадает», по сути, из мировой истории, является то, что «простая механическая громадность и голое количество враждебно человеку». Но тогда возникает законный и неизбежный вопрос: почему естественное единство в масштабах России «враждебно человеку», а всемирное, вселенское единство, еще большая огромность и уж точно механическая, а не естественная, построенная на сомнительных, вымороченных идеях, по логике Мандельштама, уже не только не враждебна человеку, но якобы является для него великим благом? Этот логический провал в мировоззрении Мандельштама не находит объяснения. Точнее, объяснение ему в его мыслительном мире есть, но оно абсолютно неубедительно. Как панацею от всех бед такое сознание выдвигает «вселенское единство», не особенно задумываясь о том, действительно ли это является благом для человека. Приведу в связи с этим довод Даниила Андреева, познавшего это «единство» на практике, из его «Розы Мира»: «Это возникший еще во времена древнеримской империи мистический ужас перед грядущим объединением мира, это неутолимая тревога за человека, ибо в едином общечеловеческом государстве предчувствует западня, откуда единственный выход будет к абсолютному единовластию, к «царству князя мира сего», к последним катаклизмам истории и к ее катастрофическому перерыву.

Тирания будет тем более абсолютной, что тогда закроется даже последний, трагический путь избавления: сокрушение тирании извне в итоге военного поражения: воевать будет не с кем, подчинены будут все. …И всемирное единство, мечтавшееся столькими поколениями, потребовавшее стольких жертв, обернется своей демонической стороной: своей безвыходностью в том случае, если руководство этим единством возьмут ставленники темных сил».

Совершенно очевидно, что ратование за неопределенную социальную архитектуру и в то же время отрицание всякой государственности, то есть всякой естественной организации жизни, и вовсе создают невнятицу, так как за этим кроется до предела простая и убийственная мысль: вместо естественной социальной организации жизни, исторически сложившихся форм, почему-то отрицаемых, предлагается и утверждается искусственная, неопределенная и мифическая «социальная архитектура». Но такое насилие неизбежно вызывает разрушение всякой жизни, всякого социального устройства.

Обоснование же этой странной логики, точнее, кричащей нелогичности всецело основано на представлении, что народное и национальное, то есть всё особенное в человеке, что и составляет его личность, почитается не неизбежным условием его жизни, а якобы препятствием в его развитии. Почему-то нивелирование людей почитается очень большим благом и признаком прогрессивности. Разумеется, всё ради свободы личности. Но через стирание особенного в человеке подлинная свобода не достигается.

Таким образом, эти доводы неоспоримо доказывают, что мышление Мандельштама было вполне тоталитарным, несмотря на декларируемую антитоталитарную направленность… И представляет собой не некое прогрессивное направление, а скорее иллюстрирует образ мыслей и представлений персонажей произведений Ф. Достоевского. Некоего Липутина из «Бесов» с его требованием «всемирно-человеческой социальной республики и гармонии». Или – фетиши персонажей «Подростка»: «Почему не успокоиться на этой идее ввиду расширения задачи? Человечество накануне своего перерождения, которое уже началось. Предстоящую задачу отрицают только слепые. Оставьте Россию, если вы в ней разуверились, и работайте на будущее, – для будущего еще не известного народа, но который составится из всего человечества, без разбора племен».

Но опыт жестокого идеологического ХХ века убеждает нас в том, что не столь важна мотивация насилия, совершаемая над человеком, главное состоит в том, что оно совершается…

Эту особенность мышления и представлений Мандельштама вполне справедливо отмечает Александр Андрюшкин: «Он пытается создать культуру нового государства – русскоязычного, но не русского, даже – антирусского» («День литературы» № 11/2002). Намерение, конечно, более чем странное, так как тем самым русскому народу отказывается в самом праве на существование… Кроме того, нет никаких признаков того, что человечество идет к некоему вселенскому единству, несмотря на безумие глобализации, скорее мир может пребывать в гармонии в своем единстве многообразий.

 Как известно, Осип Мандельштам в зрелые годы принял лютеранство. Естественно ли жить в православной стране с иным вероисповеданием, жить среди народа, презирая его веру? Нет, конечно. Воистину «мы живем под собою не чуя страны…». В этом смысле эта строчка поэта приобретает символическое значение. В ней тоже таится его творческая и человеческая трагедия. Можно сказать, что здесь он абсолютно повторяет трагическую участь П.Я. Чаадаева. И здесь же его повторяют наши нынешние реформаторы-западники, отрыв которых от народа, да что там – презрение и ненависть которых к народу стали притчей во языцех… С той, правда, разницей, что если Осип Мандельштам, как поэт, литератор, творческая личность влиял на общественное сознание, то нынешние «реформаторы», находясь у власти, воскресили ветхозаветное пророчество из Книги Иезекииля: «И попустил им учреждения недобрые и постановления, от которых они не могли быть живы»…

Это вовсе не осуждение поэта и не уничижение его, а констатация факта нашего общественного сознания, факта воспроизводящегося, повторяющегося с одним и тем же результатом – трагедией творческой личности…

Эта выпирающая в творчестве О. Мандельштама идеологическая составляющая, о которой говорить не принято, и оказалась во многой мере для него роковой. Он не смог преодолеть явно русофобских убеждений, к чему, кажется, и не стремился. Праведную ненависть к идеологии и созданному на ее основе режиму он целиком переносил на Россию. Но пикантность ситуации состояла в том, что идеология-то эта была выработана не в духовных недрах России, но в большей мере навязана ей со стороны. Тот факт, что ею оказалась заражена и русская интеллигенция, отвернувшаяся от своего духовного и культурного наследства и от народа, еще ни о чем не говорит.

При всем несомненном таланте О. Мандельштама эта сторона его мировоззрения не свидетельствует ни о его объективности, ни о его прозорливости. А умалчивание ее свидетельствует о том, что она по-прежнему в ходу, выполняет ту же неблаговидную роль уничижения России.

В том и состояла трагедия большого поэта, что его поэтическое дарование оказалось в разладе с его мировоззрением, с непониманием страны, в которой он жил…

Свои размышления об особенностях и типе миропонимания Мандельштама я начал с образа подковы, в котором наглядно проявляется его суть. Стихотворение «Нашедший подкову» можно расценивать как нашедший некий универсальный ключ к постижению законов человеческого бытия. Но, как видим, в области сознания и духа невозможно прикрыться никакой догмой, ибо здесь первый, как правило, оказывается последним, а последний – первым… Почему найти подкову по русскому народному самосознанию означает – к счастью, а по воззрениям О. Мандельштама, наоборот, – к несчастью, в этом и состоит различие, несовместимость и непримиримость мировоззрения поэта и миропонимания народа, среди которого он жил и на языке которого писал. Теперь-то, по прошествии времени, мы убедились, что язык народа не может быть лишь неким средством, строительным материалом для возведения некой новой «социальной архитектуры», с воззрениями народа никак не связанной.

Трагедия О. Мандельштама в том и состояла, что его в конце концов отторгла не столько новая коммунистическая социальная система, к которой он был вполне лоялен (это ведь тоже была новая «архитектура»), сколько сам русский мир, к которому он был почему-то изначально враждебен.

 

 Пётр Иванович Ткаченко,

литературный критик, публицист и прозаик,

 издатель авторского литературно-публицистического

 альманаха «Солёная Подкова»