Главная       Дисклуб     Наверх  

 

Урок вразумления

 

Судьба, прежде чем круто измениться, посылает нам свои знамения. Вот и сейчас я затылком видел, как будущее приближается ко мне в густом облаке духов и косметики. Вначале за моей спиной послышались женский шепот и вкрадчивое цоканье шпилек по кафельным плитам. Затем знамение появилось из-за моей спины в образе двух холеных вешалок для юдашкинского тряпья. Помимо своей воли, я, как скаковой конь при появлении наездника, оказался во власти радостного возбуждения. Через мгновение я уже стал стыдиться того, что мне предстояло совершить во время утренней молитвы в Никольском пределе Богоявленского собора 5 января, за два дня до Рождества Христова.

Служба заканчивалась. Чуть больше десятка бабулек вслед за отцом Михаилом с трудом опустились перед алтарем на колени. Очередь была за мной, но я понимал, что не сделаю этого. Я не могу стоять склонившись в поклоне в присутствии двух цац, пришедших в церковь, несмотря на январскую метель, как на новорусскую тусовку: на лакированных шпильках, с непокрытыми головами.

Интересно, где они оставили свою иномарку, в переулке или подкатили прямо к ступенькам прихода? На какой метле они залетели сюда в день, когда я узнал счастье веры? Два часа под сводами Елоховки я благодарил Бога за услышанные молитвы, которые в течение последнего месяца я ежедневно вторил здесь, на пяточке, окруженном тысячей зажженных свечей, и иконами, смотрящими на меня, как суд присяжных. Я радовался дарованной мне жизни, избавления от страданий, неминуемо сопутствующих страшной болезни. В это утро на моем лице несколько раз успели выступить и высохнуть слезы восхищения перед щедростью создателя… Как вдруг – один взгляд, в котором я увидел свое отражение – непривлекательного, готового разрыдаться от умиления лысого толстяка, – и всё рухнуло.

Я решил, что испытания последнего времени станут надежными прививками на всю оставшуюся жизнь от преклонения перед химерами житейской суеты. Но, что называется, «зарекался барин на двор ходить». Жизнь берет свое. Жить – значит грешить. А ведь совсем недавно само помышление о поклонении прежним идолам казалось мне невозможным.

Всего за месяц до этого в ведомственной поликлинике Минатома на Алтуфьевском шоссе судьба предупредила меня о своих испытаниях другим знамением. Я должен был шагнуть в кабинет отоларинголога, как вдруг за своей спиной услышал:

– Пропустите меня, я первая!

Я оторвал свой взгляд от списка посетителей, где моя фамилия значилась первой, и обернулся. «Что за… – начал я было размазывать нахалку по стенке, но тут же осекся. На меня откуда-то снизу смотрела горбатая женщина, ростом не выше одиннадцатилетней девочки.

«Еще немного – и она заплачет. Пропустить, что ли?» Но сие означало, что я сегодня утром зря приходил, чтобы заблаговременно записаться на прием. Врач была с прибабахом. Она предупреждала своих пациентов, что к ней можно попасть только по записи, а не в порядке живой очереди. Если я пропущу карлицу, то все остальные могут начать отодвигать меня, решил я.

– Моя очередь, – прохрипел я, превозмогая боль в горле, и шагнул в кабинет.

Кто-то сказал, что нет ничего страшнее взгляда. Я имел возможность убедиться в этом. Ее глаза! Я их потом долго помнил. Это был взгляд-проклятие. Мне бы задобрить судьбу, распахнуть перед этой несчастной двери и с самыми лучшими пожеланиями препроводить в кабинет. Никогда больше не буду обижать калек, даже если я тысячу раз прав.

Передвинув рефлектор с виска на лоб, врачиха обратилась ко мне подчеркнуто сухо.

– Та-а-ак… Вы у меня не первый раз? Горло полоскали? Ингаляции делали?

Вопросы хлестали, как пощечина. «Интересно, сколько она хочет за доброжелательный тон – пятьдесят или сто?» – подумал я. Властная и подтянутая фройлен в белом халате с немецкой аккуратностью обернула бумажной салфеткой мой язык, потянула его изо рта и заглянула в горло. Свет от настольной лампы отразился в рефлекторе на ее лбу и ударил мне в глаза.

– Скажите «а-а».

Я напрягал мышцы горла, легких, но ничего, кроме звуков, напоминающих шипение проткнутой камеры, не слышалось.

– Та-а-ак… – С ее лица впервые сдвинулась строгая маска, и под ней я увидел не то сочувствие, не то волнение. Энергичная дама с резким скрипучим голосом как бы пожалела меня и не решалась отвесить мне очередную пощечину.

– Та-а-ак… – Маска быстро справилась с волнением и заняла свое место. – Вам надо показаться онкологу...

На миг я почувствовал себя пушкинским Германом, только вместо пиковой дамы мне подмигнула торжествующая горбунья: «Не пожалел? Быть тебе, как и я, горбатым!»

«Нет, этого не может быть… – повторял я в полубеспамятстве по дороге домой. – Я не мог «залететь» в одну секунду только от одного ее взгляда-проклятия. Это какая-то ошибка!»

Одна только вероятность того, что диагноз подтвердится, перенесла меня в какой-то параллельный мир. Я никогда не видел таким, как сейчас, родной спальный район Отрадное. Несколько десятков многоэтажек, подсвеченных фарами автомобилей, ревущих на Алтуфьевском шоссе, стали чужими, да и я стал для них чужим. Микрорайон вытеснил меня из своего клина домов так же, как стая птиц гонит от себя из чувства сохранения больную особь. Я оказался в своеобразном эвакуаторе. По чьей-то воле он изолировал меня, как некое транспортное средство, ставшее причиной образования пробок на улице жизни. Невидимые стенки «эвакуатора» не мешали моему перемещению, но и не открывали своих дверей. Через его прозрачные стенки я едва услышал вопрос жены:

– Ну что, был у врача? – спросила она, скрывая тревогу, которая, по всей вероятности, накопилась у нее за долгие недели консультаций по телефону со знакомым врачом.

– Всё в порядке, – прохрипело горло больной особи, боящейся рассказать правду и быть изгнанной из семейной стаи.

«Эвакуатор» отгородил меня от привычного быта моего дома. Через его стенки едва слышен был телевизор. Я не почувствовал запахов ужина, разогреваемого на плите. И только собаке дано было пронырнуть сквозь невидимую, но реальную стену. Она пятилась назад от самой двери и заглядывало мне в глаза. «Что, что случилось?» – чувствительная душа левретки заподозрила что-то неладное.

Пес поддержал меня морально. Он проспал всю ночь на моем плече. Струя воздуха из его мокрого носика щекотала мне щеку. Говорят, что короткошерстные собаки вытягивают из человеческого организма всякую гадость. Возможно, так оно и случилось, потому что через два года мой Грейка серьезно заболел, и я был вынужден усыпить пса.

…На следующее утро я чуть свет вышел из метро «Бабушкинская» и двинулся в поликлинику на Бабушкинской, 17. Тогда мне пришло в голову, что путь на эшафот страшен не экзекуцией, которая тебя ожидает, а теми взглядами, которыми провожают тебя прохожие, инстинктивно стремясь избавиться от чужеродной особи. В ответ на вопрос: «Как пройти в онкологический диспансер?» – следовал оценивающий взгляд со смесью любопытства и желания поскорее проскочить мимо, чтобы не заразиться чужим горем. В самом диспансере у гардеробщиц и медперсонала в глазах то же оскорбительное любопытство. В коридоре на скамейках сидели люди разных возрастов. Некоторые из них шептали молитвы и крестились перед входом в кабинет.

Меня поразила тишина в предбаннике кабинета отоларинголога. Несколько десятков людей затаили дыхание, словно надеясь, что беда не заметит их и пройдет мимо. Из кабинета вышел ссутулившийся, словно в чем-то виноватый пациент. На шее его была свистящая при каждом вздохе дырка, которую он прикрывал платком. Я видел такую у Вени Ерофеева. Через нее у знаменитого писателя выдернули голосовые связки. Он навсегда лишился голоса, а через несколько лет автора «Петушков» не стало.

Неожиданно я повернулся, и ноги понесли меня прочь из диспансера. Трамвайная линия, два проходных двора – и я у Елоховки. В храме я купил кучу свечей и стал ставить их перед иконами Божьей Матери, особенно перед теми, которые были похожи на мою мать. В конце концов я подошел к алтарю и встал в очередь, чтобы приложиться к маленькой, потемневшей от времени иконке. Я вспомнил, что уже прикладывался к ней.

Несколько недель назад, после хороших возлияний в Сандуновских банях, я из самых хороших побуждений притащил в церковь своего тоже порядком подвыпившего друга. Мне хотелось сделать богоугодное дело и приобщить его к храму. Но когда мы подошли к иконостасу, то я увидел огромную толпу. Судя по всему, был какой-то престольный праздник. Икону сняли с иконостаса и положили на аналой, покрытый тканью, украшенной серебром и золотом. По обе стороны от иконы стояли церковнослужители с непокрытыми головами, облаченные в желтые одежды. Прихожане подходили к иконе, благоговейно целовали ее и прикладывались лбом. Желающих было очень много. Такой очереди мой друг не выдержал бы.

Тогда я схватил его за куртку и по боковой лестнице повел к иконе. Выглядело это, должно быть, потрясающе: новые русские и здесь сумели урвать свое, то есть не томиться в длинной изнурительной очереди. Опешивший священник (им, по иронии судьбы, был всё тот же отец Михаил) отошел в сторону и после некоторого колебания разрешил нам приложиться к небольшой потемневшей иконке, почти сплошь покрытой бронзовым окладом и украшенной цветами.

Помню, как после этого мы шли по первому снегу и радовались удачному дню – в бане попарились, выпили и к иконе приложились.

И вот круг замкнулся, и я опять здесь.

– Что это за икона? – спросил я.

– Как, вы не знаете? Это Казанская икона Божьей Матери. Чу-до-твор-ная! – прошептала мне тихо бабулька, словно боясь, что кто-то под сводами собора услышит о моем невежестве и тогда мне несдобровать.

Вот это да! Быть может, всё, что со мной случилось, стало наказанием за неблагочестивое поведение? Значит, все потрясения последних дней – это способ вразумить меня?

С такой уверенностью в том, что всё будет хорошо, я встал на колени перед иконой и попросил прощения за святотатство. Мне казалось, что достаточно покаяться – и жестокий розыгрыш закончится. Ведь Тот, Кто над нами, любит меня, знает, что я хороший. Ну, попугали меня немного – и хватит. Но я ошибался.

«Вам придется пройти у нас обследование», – мрачно сказала мне врачиха онкологического диспансера после того, как заглянула мне в горло.

Выйдя из больницы, я стал сновать по переулкам, ища место, чтобы побыть одному и спрятать свою насмерть перепуганную физиономию от посторонних глаз.

В каком-то дворе я оказался перед мусорными баками с кишащими в них крысами. Они действовали очень организованно. Впереди двигалась большая крыса, а за ней, согласно возрасту, все остальные. Они дружно грызли объедки, а потом строем побежали в подвал дома, к себе в норы, чтобы размножаться, жрать и опять размножаться. И трястись над своими крысиными жизнями. Не похож ли я на них? Создатель, видимо, хочет вытащить меня из этого ада, которым, собственно, и является наша жизнь, на Свет Божий, а я насмерть перепугался.

– Иди сюда, – сказал за моей спиной голос из преисподней. Я обернулся. Из дальнего конца двора на меня смотрели трое мужиков, которых я заприметил еще в прихожей диспансера.

– Плесни человеку, пусть хлебнет лекарства, – прохрипел умноглазый невысокий живчик, обращаясь к лысому, обросшему щетиной еврею. Я вспомнил, как час назад я злился на лысого за то, что он с помощью своей пробивной жены прошел без очереди на прием к врачу. Сейчас она сидела в иномарке в нескольких метрах от нас, и мне показалось, что тушь под ее глазами поплыла от слез.

«Умноглазый» умело дирижировал разговором и, как прирожденный психотерапевт, не давал членам «Дома на Бауманской» погрузиться в свои переживания.

– Налей ему и сам выпей, а то простынешь, – встряхнул он лысого еврея, который ушел в себя и невменяемо смотрел на бутылку водки в своей руке. В этой ситуации огромный золотой перстень на его пальце производил такое же неуместное впечатление, как голубиный помет на элегантном фраке. Я выпил сивухи, отдающей бензином, и подумал: «Что этот лысый делает здесь? Ведь у него есть сто возможностей оттянуться в более комфортабельной обстановке».

– А вдруг в следующей жизни я буду крысой? – ни с того ни с сего ляпнул лысый.

«Умноглазый» оглядел нас в растерянности, как актер, забывший текст роли, смотрит на суфлера.

– Ты что? – искренне удивился он. – Вроде еще не начинали.

Судя по всему, ему понравились слова лысого.

От выпитой водки тепло разлилось по всему телу. Стенки «эвакуатора» раскрылись. Я не был одиноким. Я чувствовал, как вместе со всеми ловлю кураж человека, одолевшего страх. Интересно, где мы становимся сами собой – в компании или когда лежим на диване лицом к стенке?

Третий, с тяжелой квадратной челюстью, прервал неловкую паузу и хриплым голосом продолжал прерванный рассказ.

– Меня милиционер двинул дубинкой по шее. Голос исчез, и вот здесь, – он показал рукой на шею, – вскочила шишка. Фигня, в случае чего голосовую связку выдернут – и всё будет нормально.

…Началась жизнь в «эвакуаторе». Я метался в поисках поддержки, и вместе с тем отказывался от нее, потому что ни с кем не хотел делиться случившимся.

Как много лет назад, я отправился на Большую Дмитровку. Там я встретил Зою Александровну Сахновскую. Она шла по обледеневшему тротуару, широко расставив руки, как эквилибрист по канату. Щеки семидесятипятилетней дамы порозовели от мороза, а толстые очки покрылись слоем изморози.

– Проводи меня немного. Чертовы дворники, так ведь шею свернуть можно, – заговорила она со мной, так как будто ничего не случилось. Как будто она не умерла много лет назад.

– Что с тобой, мой мальчик? Ты какой-то невсебешный.

Она взяла меня под руку и заворчала, как всегда, когда выходила на улицу.

– Раньше было чисто. Раньше была Тверская, а теперь – Горького. Раньше был Нижний Новгород, а теперь – Горький, МХАТ и тот стал Горьким. Вся эпоха горькая.

Зоя Александровна была когда-то артисткой Малого театра. Одним из ее мужей был режиссер МХАТа Сахновский. После революции она стала гражданской женой маршала Блюхера и отсидела за это около двадцати лет. Ее друзья рассказывали, что в ГУЛАГе она поддерживала своих товарищей по несчастью духовно. Когда зэки впадали в отчаяние и теряли надежду, то приходили в ее домишко, который был чем-то вроде филиала Малого театра. Они вставали на колени перед иконами и под духовным руководством Сахновской просили Бога вернуть их в Москву. «Мы понимали, что это театр, но, как ни странно, уходили от нее ободренными», – рассказывал мне барон фон Грахэ.

Когда Сахновская вернулась, то ее комната в коммунальной квартире в доме на Пушкинской (Большой Дмитровке) стала артистическим салоном Москвы. Сюда приходили не только артисты. Как и много лет назад, бывшие зэки приходили к ней в трудную минуту. Спустя 23 года после ее смерти за этой поддержкой пришел и я.

– Приходи вечером. Будет барон Грахэ, мадам Тимирева (гражданская жена Колчака). Она почитает свои новые стихи. Да что с тобой, мой мальчик? Опять жить негде или проблемы с девочками? – сказала она у входа в подъезд дома со знаменитой пивной, в которой снималась сцена из фильма «Берегись автомобиля».

Теперь в доме пивной не было. Дом снесли и построили на его месте бездушную лужковскую имитацию прежнего дома. «И все-таки я не зря сюда пришел», – подумал я. Здесь на меня снизошла мысль, примиряющая меня с действительностью. Я понял, что улицы старой Москвы были декорациями спектакля, который давно закончился, артисты уже уехали на гастроли в другие города. Монтировщики декораций разбирали старые дома, перевозя их вслед за артистами, а на их месте сооружались декорации для другого спектакля.

«На кого же можно еще опереться? Хемингуэй! В его обществе стыдно распускать нюни. Что же прочитать? «Старик и море» – романтические бредни. «Фиеста»? Это хорошо. Страдания покалеченного на войне человека, влюбившегося в красивую женщину. Там есть замечательная мысль о том, что даже в кошмарной жизни есть свои положительные стороны».

Как ни странно, в моем положении тоже появились свои мелкие радости. Я узнал о жизни гораздо больше, чем прежде. Я даже просил Бога не лишать меня нового знания в случае, если меня минует и эта горькая чаша. Это, видимо, называется смертной памятью.

В подъезде дома на Патриарших прудах, где 26 лет назад я жил несколько месяцев в трехкомнатном подвале, который мне и моему другу выделили как дворникам, взявшимся очистить улицу Жолтовского от полуметрового слоя льда, я решил проверить слова Хемингуэя о том, что водка не помогает только тогда, когда ее мало. Я смотрел в подъездное окно на вечернюю иллюминацию на фоне ночного неба, превратившую Патриаршие пруды в Палехскую миниатюру. Я попытался убедить себя в том, что вся эта картина, пропитанная предновогодними ожиданиями, не стоит моих переживаний в случае, если я ее больше никогда не увижу. «Это как переезд из одного города в другой: грустно и вместе с тем есть понимание того, что в другом городе будет лучше», – говорил я себе. Я рассчитывал на то, что в укреплении этой мысли мне поможет водка, но она не помогала. Этому мешали красивые движения девочки, катающейся на коньках по льду пруда. Потом ее очертания размылись. Хлопнула дверь, в подъезд вбежали замерзшие Ванька и Лена с Наташей, приехавшие из Питера ко мне для того, чтобы прошвырнуться по московским театрам. В руках у них были авоськи с водкой и пельменями в красных пачках.

– Ты что, плачешь? Это называется допился! Сделаем паузу. Давай выпьем чаю. Мы купили тортик «Сказка».

Они вошли в квартиру, и через ее дверь я слышал, как они крутят песни Хампердинка и Тома Джонса, входящих в моду в 1969 году.

Голоса ребят, как всегда, утопали в хохоте и радостном визге. Они веселились так, как будто знали, что им отпущено мало времени для веселья. Не пройдет и двадцати пяти лет, как все они тяжело заболеют и один за другим уйдут в мир иной.

На смену Хампердинку и Джонсу пришел слащавый Вивальди и Моцарт.

«Нет, это не моя музыка. А где же моя – Бах, Чайковский? Нет, и они не годятся. Я хотел бы, чтобы мама спела мне «Котя, Котя, Коток», – решил я и, выйдя на улицу, добавил: – Да и пить мне не надо. Не помогает».

…Вся надежда была на церковь. Целый месяц до и после хождения в «Дом на Бауманской» на анализы и лечебные процедуры я забегал в Елоховку. Молился, постился и даже голодал по три дня. Но вера ко мне не приходила. Не было веры! Она отказывала мне в своем обществе. В то же время темные силы были где-то совсем рядом.

Возвращаясь из Липецка, где я был в командировке, я зашел в книжный магазин недалеко от вокзала и купил «Фауста». «Вот средство, которое может поддержать меня морально», – подбросило меня. Днем я сел в какой-то проходящий поезд, прибывающий в Москву в полночь, занял нижнее боковое место в плацкартном вагоне и стал читать. Книга была для меня чем-то вроде сеанса эвтаназии. Я хотел вместе с Фаустом еще раз убедиться в том, что поворачивать время вспять и цепляться за него всеми правдами и неправдами не следует.

Вместе со мной в вагон вошел здоровенный мужик лет сорока пяти. Он сел в нашем купе, достал курочку, огурчики, картошечку. Откупорил бутылку водки, угостил соседей. Те, в свою очередь, угостили его, и началась тихая беседа. Сосед рассказывал попутчикам, что он шабашник и возвращается домой в Ленинградскую область.

Я слушал разговор краем уха, читал и смотрел в окно на посеревший от сумерек зимний пейзаж. В деревенских домах порозовели окна. На улицах никого не было. «На этой земле жили наши предки. Они удобрили своим прахом эту землю. Я тоже хочу таким образом хоть кому-то принести пользу», – подумал я и тут же послал матом эту мысль.

Когда потемнело настолько, что читать было невозможно, я положил книгу под подушку и заснул.

Когда я проснулся где-то недалеко от Тулы, в вагоне уже был включен свет. Я сразу почувствовал, что обстановка накалилась. От задушевной мирной беседы не осталось и следа. Мой попутчик дико ругался. Он размахивал кулаками и обещал отвернуть головы насмерть перепуганным пассажирам. Его собеседники собрали свои пожитки и пересели в дальние купе. В конце концов очередь дошла и до меня. Мужик встал и, выпучив обезумевшие глаза, потянул свои руки к моему горлу. Я отвел его руку в сторону и ударил нападающего локтем в челюсть. Бедный шабашник упал и ненадолго затих. Через некоторое время он пришел в себя и, не обращая внимания на кровь изо рта, принялся за старое. Но его уже не боялись, как прежде. Какие-то люди скручивали ему руки, били несчастного, и так продолжалось до самой Москвы.

…На исповеди всё тому же отцу Михаилу я рассказал о том, что во время поста ударил человека.

– Он на вас напал первым?

– Да.

Отец Михаил недоуменно пожал плечами и отпустил меня с миром. Но случай в вагоне не давал мне покоя.

Я почувствовал свою вину, но не знал, в чем она состоит. В конце концов я понял причину. Когда я читал «Фауста», то меня охватило непонятное беспокойство. Оно началось во время чтения сцены Мефистофеля, пришедшего к Фаусту. Этот эпизод описан подробно и достоверно, так, как будто я при этом присутствовал. Черт знает почему, но меня охватила настоящая нервная дрожь. Видимо, действительно стрессированные люди легко пугаются и становятся подверженными внушениям. Мне стало не по себе от подробного описания общения Фауста с Мефистофилем. Со временем я понял, что в наш вагончик вошли темные силы, и я был их проводником. Они и вселились в бедного шабашника. В этом я был уверен.

…5 января дверцы «эвакуатора» открылись. Мой лечащий врач – Ирина Брониславовна, которая каждое утро в течение месяца вставляла мне в нос катетер и через него впрыскивала лекарства, пригласила зав. отделением.

– Посмотри чудеса советской медицины.

Ее коллега посмотрел в глазок эндоскопа и сказал:

– Да, всё чисто. Поздравляю.

Этого было достаточно, чтобы все мои теории о смертной памяти, радостной стороне пребывания в хосписе полетели к лешему. Я, ликуя, стоял перед иконой Казанской Божьей Матери. Известные мне молитвы не выражали состояния моей души. Это был нервный выброс. Я путался в поиске нужных слов для выражения благодарности. Это уже походило не на молитву, а скорее на застолье, и я был на нем сошедшим с ума тамадой.

Незаметно в иконе что-то изменилось. Богоматерь с Иисусом исчезли. Вместо них появилась чернобровая, черноглазая женщина в черном платке. «Где-то я уже видел это красивое улыбчивое лицо. Но где же?» От нее исходила любовь. Она улыбалась уголками губ, не показывая зубов и боясь обидеть меня своими насмешками.

Я обратил внимание, что за ее спиной фон тоже изменился. Это были уже не фрагменты иконописи, а хоть и пустое, но обитаемое пространство. Прямоугольник иконы стал своеобразным окошком в какое-то иное пространство. Вспомнилось учение Павла Флоренского о том, что иконостас – граница между мирами.

Мои размышления не остались незамеченными. Похоже, что женщина, похожая на монашку, читала мои мысли. Ее смешило мое возрастающее удивление. Она словно говорила: «О чем ты меня благодаришь? Тебя хотели взять в мир горний, а ты остался в мусорном бачке! Чему ты радуешься?»

Я отвернулся от иконы. В этот момент мое внимание привлекла какая-то женщина, которая держала в кулаке огромную, толстую свечку и пыталась установить ее. В ней чувствовалась гордость благотворителя. Дескать, вот свечка так свечка, а не ваш копеечный мусор.

Монашку, смотрящую на меня из проема иконостаса, эта картина рассмешила. Она прыснула от смеха, не разжимая губ.

«А что ты сильно перепугался? Ну, нечего. Зато ты будешь знать наперед, как приходить в храм пьяным», – продолжался наш телепатический диалог.

…Я перешел в Никольский предел и даже не пытался подвергнуть сомнению подлинность увиденного. Для меня это была реальность. Я поклялся, что напишу об этом. Возможно, меня для этого и вернули, чтобы эта история была написана и помогла кому-нибудь в трудную минуту.

Весь остаток службы, которую проводил отец Михаил, я перебирал в памяти только что увиденное. Служба заканчивалась. Мне предстояло встать на колени.

И вот звук, издаваемый трущимися коленками, обтянутыми в колготки… Запах духов, вытесняющий благовония… Неслышный призыв гомеровских сирен выбросить дурь из головы и вернуться к привычной жизни.

Я с ужасом начинал понимать, что уроки, которые я получил в течение последнего месяца, со временем забудутся.

«А что, разве можно жить по-другому в этом мире? Мы заложники своих тел, а они хотят жить, есть, пить водку, любить. Пленникам «эвакуаторов» не надо жалеть, что у них нет возможности вернуться назад и начать всё заново».

Тем временем прихожане вслед за отцом Михаилом потянулись к выходу. В такой ситуации было бы более чем странно бить поклоны. «Во всяком случае, не в присутствии этих двух шалав. Поклонюсь потом. Не буду метать бисер перед свиньями», – решил я.

Но неожиданно для себя я опустился на колени, перекрестился и прислонился лбом к бетонному полу. На мгновение, которого я никогда не забуду, я перенесся по ту строну настенной росписи. Нервное возбуждение исчезло, кошмар сомнений прекратился. Я испытал непередаваемое чувство легкости и покоя. Через два маленьких отверстия, как через глазницы маски, я увидел откуда-то сверху себя в бежевой куртке и с шапкой в руке, стоявшего на коленях среди прихожан...

 

Алексей Васильевич КАЗАКОВ